В самой активной в последние годы петербургской частной галерее KGallery открыта выставка Роберта Фалька (1886–1958). Абсолютная величина в истории русского искусства XX века Фальк в Северной столице редкий гость. И это не столько биографический зигзаг, сколько стилистический. Кира Долинина считает, что новая экспозиция многое способна изменить в этом положении вещей.
При нормальном развитии модернистского направления в истории русского искусства первой половины XX века Роберт Фальк должен был занять видное, но достаточно скромное место. Он был честным и увлеченным учеником Юона, Машкова, а потом Серова и Коровина; в 1910-х стал одним из самых молодых бубнововалетцев; преподавал во ВХУТЕМАС-ВХУТЕИНе, вполне счастливо пережил 1920-е, удостоившись даже персональной выставки в Третьяковке; зарабатывал художником в Государственном еврейском театре; ездил как участник выставок за границу. Яркий, живописно безапелляционный, последовательнейший сезаннист, он говорил на одном языке с европейцами в своей стране и со всей Европой заодно. Любивший припечатать навеки критик Абрам Эфрос выделил Фальку собственное место под солнцем, назвав его «человеком сезанновской национальности», к которой вроде бы принадлежали многие москвичи, «Фальк же, один из самых даровитых живописцев бубнововалетской формации, оказался "раком-отшельником" — он почти выпал из бубнововалетской формации».
Художественное отшельничество тут куда важнее, чем биографическое. Фальк исчез с советского горизонта в 1928-м, без разрешения оставшись в Париже, куда выехал ради «изучения классического наследства». Парижская самоволка продлилась до 1937-го, убежавший из все более опасной для еврея Европы Фальк оказался в инопланетной для себя Москве. Дома не было (в его мастерской жила бывшая жена), работы не было, выручали старые и новые друзья, организовавшие ему поездку в Среднюю Азию, а потом и мастерскую, и заказы для Государственного еврейского театра. Но хуже всего было с общим языком живописи: пока Фальк десять лет впитывал в себя свет, цвет и ритмы Парижа, его друзья отсекали от себя французскую заразу по кусочкам. То, во что вылилось бывшее бубнововалетство у советских мэтров вроде Кончаловского, ему оказалось совершенно чуждым.
Война была у всех общей: Фальк провел ее в Самарканде, в 1943-м на фронте погиб его сын, в Москву художник вернулся в 1944-м. А вот мир сделал Фалька одиночкой, проклятым «формалистом»; человеком «с незримой стороны Луны», по определению другого московского парижанина Ильи Эренбурга. Эренбург свидетельствует: «Один из руководителей Союза художников заявил: "Фальк не понимает слов, мы его будем бить рублем" <…> Его перестали выставлять. Денег не было. Он считался заживо похороненным. И продолжал работать». Его вещи покупали друзья и друзья друзей — прежде всего из жалости, вещи стоили копейки. Но открытость его мастерской сослужила самому Фальку и нам всем добрую службу: он стал мифологической фигурой русского неофициального искусства.
Фальк умер в 1958-м, его первая послевоенная малюсенькая персональная выставка открылась в МОСХе уже тогда, когда он лежал в больнице. Власти о нем вспомнили только в 1962-м, когда на выставке к 30-летию МОСХа Хрущев танком обрушился на фальковскую «Обнаженную» 1916 года: «Вот я хотел бы спросить, женаты они или не женаты; а если женаты, то хотел бы спросить, с женой они живут или нет? Это извращение, это ненормально. Во всяком случае, я, председатель совета министров, ни копейки не дал бы, а кто будет брать деньги на этот хлам, того будем наказывать, а печать не поддержит <…> И если эти с позволения сказать "художники", которые не хотят трудиться для народа и вместе с народом, выразят желание поехать за границу к своим идейным собратьям, то пусть они попросят разрешения на выезд, в тот же день получат паспорта и пусть там развернут, дать им свободу в "свободных" государствах, и пусть они там хоть на головах ходят. Но у нас покамест такое "творчество" считается неприличным, у нас милиционер задержит».
Однако разгром Хрущевым стал рекламой: работы Фалька были выставлены в основной экспозиции, поэтому те, кто еще выставку не видел, после передовиц в советских газетах побежали в Манеж. Вдова Фалька вспоминала, как служительница выставки говорила ей: «"Идите быстро, посмотрите Фалькова. Тут чуть на кулачищах не бьются около него. Вот эта жирная-толстая. Она ему навредила, он ее так за это и осрамил в картине. А вот это его жена — это про мой портрет в розовой шали,— ее звали ангелом, потому что добрая была очень. Она за ним в Сибирь поехала".— "А что, разве Фальк в Сибири был?" — спрашиваю. "Ну как же. Культом личности засланный".— "Разве?" — "Ну, это точно знаю,— убеждала меня служительница.— Она за ним поехала и вызволила, привезла в Москву. Но уж очень бедно жили, одну картошку ели". И чтобы у меня уж окончательно сомнений не осталось, подводит меня к натюрморту с картошкой…»
Фальк был инопланетянином в послевоенной Москве, его глаза стали глазами целого поколения не видевших Сезанна и Матисса живьем художников. Странно, но и сегодня небольшая выставка на набережной Фонтанки производит впечатление глотка иноземного воздуха. Таких красок, такого легкого дыхания, таких печально отстраненных от всего земного портретов в исполнении соотечественников на серых берегах Невы не видели давно. Такое только в Эрмитаже у французов и иногда — у счастливо офранцуженных москвичей 1910–1920-х годов. Фальк весь оттуда, что в 1907-м, что в 1954-м, может быть, не самый яркий, не бесконечно гениальный, но абсолютно свободный.
Источник: Коммерсантъ